Лес вокруг, за бревенчатыми стенами, жил своей жизнью. Шумели ветви, шелестя остатками неопавшей листвы, весело посвистывали синицы, легкий ветерок порой сдувал морозную крошку после ночного снегопада. Тишина и покой - как на кладбище, подумалось мне.
Вишневецкий нервно расхаживал по домику, меряя шагами сырой плохо оструганный дощатый пол. Он чувствовал себя крысой в ловушке, и был, в сущности, прав. Наверное, я должен был чувствовать себя так же, но, если призадуматься, почему-то не чувствовал. Уже давно растратил порох, убеждая, уговаривая что-то исправить, не пускать на самотек, сделать хоть что-то, а потом - не медлить и не надеяться, уничтожить то, что следовало уничтожить, скрыть то, что следовало скрыть. Последнее и предпоследнее, слава богу, наконец удалось, но слишком поздно для того, чтобы сохранить многие жизни и, может быть, сохранить нечто большее, навсегда потерянное в рассеянности, в глупых бесполезных надеждах на то, чего никогда не было, на идеалы, которые казались данными людям от природы, безусловно, будто не требовалось их поддержания и можно было вечно испытывать их на прочность. А прочность ведь, признаться, была немалой, намного большей, чем мог бы предположить человек здравомыслящий. Должно быть, и это было дурно, раз порождало иллюзию своей незыблемости. Но нет, не стоит так говорить. В меру ли своей глупости, в меру ли злого умысла или идеализма, в меру своего терпения, прощения, стойкости, всякий сделал что мог. Но ничего не попишешь, когда наконец приходит конец света. И старый мир, для кого-то уже слишком старый и беспомощный, беззубый, не оправдавший надежд, в чем-то безнадежно и пронзительно привлекательный, манящий, но лишенный внутренней силы, как прекрасные и разумные жители ирландских сидов, беспощадно отторгается от мира живых. Пусть эти живые - звероподобные чудовища и дикари, но дикари, одержимые силой, завоеванием и властью - им всегда удавалось одержать верх над обитателями сидов. Не винить же во всем саму природу, без которой не было бы никого из нас.
- Нам не выбраться, не выбраться. Мы не выйдем из окружения! - тихо восклицал Вишневецкий, прижимая ладони в перчатках к седеющим вискам.
Ничего нового. Что ж, кто же тянул время, чтобы уходить потом впопыхах, в одиночестве, скрываясь от каждой тени? Но может, и правда, он не мог по-другому. Это мне легко судить. А ему каково было бросать все, что он считал важным и вечным? Конечно, он этого не хотел - не хотел уничтожать то, что так долго было для него важным, своими руками, хотя это уже было единственным, что оставалось. И при этом, не хотел доверить это никому другому. В конце концов, и я его почему-то не бросил, пусть его шансы от этого почти не увеличивались, а мои - сильно уменьшались. Но это ведь отвратительно - всегда поступать разумно. И совершенно не по-человечески, хоть мы и зовем свою "породу" - человеком разумным.
- Чем черт не шутит, - отозвался я успокаивающе.
- Они идут за нами по пятам, они нас выследят. После той перестрелки, что вы устроили в конторе, сколько патронов у нас осталось?
- Не очень много, ваше превосходительство.
- Не очень много? Пять, это и правда не очень много, капитан. И все - в моем револьвере.
Хорошо, что это был точно такой же наган, что у меня.
- Теперь их еще меньше.
- И меньше на трех врагов, - задумчиво произнес генерал, покачивая головой и поблескивая очками с маленькими круглыми линзами в тонкой серебряной оправе с дужками-пружинками. - Вы хороший стрелок, Шиловцев, и ничего не сделали неправильно, но, боюсь, этого мало. Всего на свете теперь мало. И зачем только я вас в это втянул?
- Вы и не втягивали. Само уж так вышло. Это вам надо было сразу уходить, не задерживаясь, я бы справился и один.
- Да мне-то уже можно и помирать. Пожил. А вам бы, голубчик, еще жить, да жить, жениться, детишек завести.
Сдает, бедняга... - подумал я удрученно.
- Да полно вам, Иван Сергеевич! Сколько совсем молодых ребят в окопах полегло... - "сами ведь посылали", - чуть не прибавил я, но увидев, как он позеленел в предчувствии этих слов, сдержался и говорить их не стал. Смерть - такая штука, которая была во все времена, и никто из нас ее не придумывал. - Детей-то убивают, а вы говорите, - закончил я негромко.
- И еще, смотря как - убивают, - сказал он хрипло и совсем тихо. - И ради чего...
Ненадолго мы примолкли.
- Ради трав, буйно-растущих, ради птиц, поживы ждущих, - пробормотал я, спустя какое-то время.
- Но "как" - по-прежнему остается.
- Стоит ли об этом думать и придавать этому значение?
- Стоит ли думать о том, что отделяет людей от животных? Все, кто выживут - одичают. Мы сами одичаем, если выживем. Да уже, собственно говоря, одичали.
- Может, все же, не все? - спросил я мягко.
- Все, - повторил он угрюмо. - И ужасна будет жизнь в одичалом мире. Тот, кто погибнет сейчас, по крайней мере, не узнает, что его дело проиграно.
- О чем же нам тогда жалеть? - невесело усмехнулся я.
- Ни о чем. И обо всем свете. О тех, кто ушел, о тех, кто уйдет, и о тех, кто останется.
- По крайней мере, вы все-таки сделали то, что кто-то должен был сделать. Кто знает, может это и спасет еще кого-то.
- Вряд ли, - горько ответил Вишневецкий. - И вы это прекрасно знаете. А теперь мы боимся при свете дня выйти из этой избушки, но и оставаться в ней смертельно опасно.
- Может, попробуем проскочить?
- Попробуйте без меня. Стар я для проскакиваний.
Домик, затерянный в стороне от дорог в почти глухом лесу, был одним из маленьких штабных перевалочных пунктов. Отсюда порой передавали срочные радиограммы, телефонировали, изредка назначали здесь встречи, и на всякий случай надо было проверить, не осталось ли тут чего-то важного, что нежелательно было бы оставлять врагу, ведь, в конце концов, мы производили "организованное отступление".
Конечно, ничего здесь теперь не было, зато теперь здесь были мы, и с нами наши два патрона - один в револьвере Вишневецкого, другой в моем, и не нужно быть семи пядей во лбу, чтобы догадаться, на что только они теперь были годны.
Как лотерея. Либо кто-то придет, либо нет. Если неприлично повезет, то может прийти кто-то из своих. Вишневецкий наконец перестал расхаживать взад-вперед и сел за неструганный деревянный стол, тяжело поставив на него затянутые в шинель локти, и опустив на ладони свою большую печальную голову.
Все эти доски, из которых была сколочена простая мебель как этот стол, пара табуретов, полки, дощатый пол, дощатая дверь, да и сам стылый деревянный домик, все напоминало мне гроб.
"Для нас он воздвиг похоронные дроги..."
Да ничего он не воздвиг, разве только виселицы, так что, с похоронами - это как повезет. Могут еще, правда, и живьем похоронить, в порядке необычайной любезности. Случаи уж были, доводилось как-то разбирать.
- Что это за звуки? - резко, но приглушенно спросил Вишневецкий, поднимая голову.
- Лес полон звуков, - тихо ответил я, искоса поглядывая в маленькое квадратное окно, сбоку от которого стоял.
Вишневецкий извлек из кобуры револьвер, и положил на стол перед собой.
Правильно, подумал я мрачно, осторожно взводя курок, прикрывая его ладонью, чтобы вышло тише. Как просто быть во всеоружии, когда оружия так мало.
Звуки, как будто, пропали. Прошумел ветер в ветвях, где-то затявкала лисица. Но затем повторились, уже ближе. Скоро сомнений уже не оставалось, к избушке кто-то подходил, ходил возле нее, но мне в окно он виден не был. Вернее, они. Судя по шагам, их было несколько, и перемещались они в разных направлениях, но в поле зрения предусмотрительно не попадали. Хоть слышалось порой какое-то приглушенное ворчанье, ни голосов, ни слов было не разобрать.
Кто-то осторожничал, раздумывая, стоит ли заходить. Наконец, решение было принято, и хлипкая створка сотряслась под сильными ударами чьего-то похожего на кувалду кулака. Я отступил от окна ближе к столу, поглядывая все еще в обе стороны, и направил револьвер на дверь.
- Эй, есть кто живой? - окликнул зычный грубый голос.
Мы промолчали.
- Похоже, что нет, - едва слышно хихикнул кто-то снаружи тонковатым, явно спитым голоском.
- Да щас, как же нет, - оскорбился первый, уже приглушенней, видно, отвернувшись в сторону. - Следы ж есть, не все снегом замело...
- Разведчик, в бога душу... - проворчал кто-то. - За Германом, чай, так же бегал?
- За австрияком я бегал, а Бога не трожь - зубы вышибу, - еще больше оскорбился первый.
Кто-то тихо одернул говоривших, и разговоры прекратились, в дверь заколотили уже прикладами, я внимательно следил за срывающимся засовом. Наконец что-то громко треснуло, хрустнуло, и дверь домика, похожего на гроб, распахнулась внутрь.
- Ни с места! - приказал я.
Мне ответили площадной бранью, и я выстрелил в горло первому солдату. Это явно были не свои.
Тут же раздался второй выстрел, затем удар, шум падения. Вишневецкий, не медля, выстрелил себе в висок. Одновременно я почувствовал облегчение и неприятный холодок от того, что остался один. Да и пулю свою уже выпустил в кого-то другого. Но мне надо было задержать их хотя бы на секунду-другую. В частности, чтобы генерал успел выстрелить в себя. А теперь... теперь, наверное, лучше уже относиться к этому как к чему-то происходящему после смерти.
Я отбросил револьвер и с коротким скрежетом, самому мне показавшемуся зловещим, обнажил шашку, шагнув вперед, между ними, и телом Вишневецкого.
Все мы надеемся умереть героями, даже если об этом никто не узнает. Но природа требует свое, и реальность лишена романтики.
Три застрявших в дверях "революционных элемента" в невообразимых "мундирах", эклектично совмещающих остатки обычной униформы с чем попало - от кожаного кепи на одном и бескозырки при генеральской шинели с оборванными знаками отличия на другом, до дамской шали на третьем - как то обычно бывает у дезертиров и мародеров, бестолково, еще не придя в себя, размахивали винтовками с насаженными штыками, неся какую-то бранную околесицу. Двое все-таки проникли в дом, а третий, в шали, куда-то запропастился, будто кем-то отброшенный назад. Вместо него в проеме возник еще один человек. Он был высок, и ему пришлось пригнуться, чтобы не задеть притолоку. Я только успел увидеть его бесформенный черный силуэт, как он выстрелил, на ходу, не разгибаясь, угодив точно в клинок моей шашки у самой рукояти - со страшной силой, свистом и звоном ее вырвало у меня из пальцев, вывихнув кисть, рука загудела, будто по ней ударили кузнечным молотом. Обезоруженный и оглушенный, я отшатнулся, меня как-то немыслимо развернуло, и тут же получил удар в грудь штыком, но не так, чтобы пробило насквозь, а оказавшись вдруг накрепко прижатым им к стене. Невероятно... - подумал я. Ведь стена была в нескольких шагах позади меня. Железный граненый гвоздь, черт его знает, заточенный и умело придержанный, или тупой и лишь поэтому меня не убивший, выбил из меня дух, и больше вздохнуть не давал. В глазах у меня поплыло.
- Живым, - резко приказал голос, показавшийся мне смутно знакомым, и давление штыка неуловимо ослабло, но меня тут же крепко схватили за руки - солдат в кепи и вернувшийся закутанный в шаль мародер. - Он знает не меньше, чем этот застрелившийся боров.
Последние слова меня разъярили.
- Да кто ты таков, чтобы!..
Бурав в моей груди, опять ввинчиваясь, повернулся, и я запнулся, поперхнувшись застрявшим в горле воздухом.
- Кончай "тыкать", падла, - свирепо прорычал солдат в драной генеральской шинели, похоже, тот самый, что рассуждал о следах и австрияках. Его-то штык и прижимал меня к стене. - Согласно приказу номер один Совета рабочих и солдатских депутатов...
- На себя посмотри... - еле выдавил я.
Тоже мне, знаток уставного этикета. Глупо, - подумалось мне. Глупо, обыденно, почти смешно, а Вишневецкий уже лежит в луже собственной крови с разнесенным черепом, и самое лучшее, что могло бы случиться со мной - это если бы штык был острее, или если бы этот мордоворот соизволил нажать по-настоящему, всерьез. Но надежды на это уже не было.
- Сам на себя посмотришь, сволочь золотопогонная, - возмутился этот носорожий типаж, - когда мы из тебя кишки с жилами повыдергаем. Ишь, а еще "жоржика с веником" нацепил... - принялся заводиться он.
- Молчать, - спокойно велел вожак этой шайки и его голос стал отрешенно-насмешлив. - Кто таков? А ты посмотри на меня, Шиловцев, может, и вспомнишь.
Теперь он не был простым силуэтом, стоял куда ближе, не загораживая свет, но был по-прежнему черным - в обычной солдатской шинели, выкрашенной в черный цвет, черном кожаном кепи, черных сапогах, черных перчатках. Бледный, почти как покойник, темно-серые глаза - как провалы, в которых творится что-то, что не творится и в тихих омутах.
- Царев.
- Это я.
Меня накрыло волной смешанных чувств. Когда-то мы были друзьями. В университете, и позже, когда служили какое-то время в одном полку, александрийском гусарском, еще вольноопределяющимися, пока нас не раскидало затем по разным частям и фронтам, его в Молодечненский пехотный, меня, ненароком, в инженерные войска, а затем все по разным штабам. Но за истекший год, даже меньше, слишком много всего изменилось. Последний раз, когда мы с ним виделись, он был человеком твердых принципов, убежденным монархистом, безусловным патриотом, надежным товарищем - вплоть до педантизма, стойким и неколебимым как скала. Но все, что я слышал о нем последний год - изумляло, а последние полгода - просто отдавало могильным холодом и похоронным звоном. Я полагал, что он, должно быть, сошел с ума. Иначе, как объяснить, чтобы потомственный офицер начал с того, что застрелил своего полковника, самовольно покинул фронт, а затем примкнул к этой гнусной банде так называемых большевиков, и стал безжалостным убийцей многих из нашего прежнего круга, да еще прославился этими убийствами?
- Ты мне не рад? - спросил он с какой-то холодноватой иронией.
На первый взгляд он не слишком походил на помешанного, разве что мрачности прибавилось, да еще пара белых шрамов, на скуле и поперек лба, но явно не от тех ран, что могли бы повредить рассудок. Хотя, некоторые виды инфекций... я поймал себя на мысли, что рассуждаю как мой отец - земский врач. Нет, на самом деле, конечно же, я знал, что ничего подобного здесь не было и быть не могло. Занятно, всегда ли человек, предвидя скорый конец, забивает себе голову всякой безобидной чепухой? Может, так уютней отправляться на тот свет? Весьма похоже. Что бы сказал на это отец? Или мой дед - священник? По отношению к деду, мысль о чепухе приобрела какой-то кощунственный смысл. Но что поделаешь.
- Не очень, - ответил я. Кому доставит удовольствие в свой последний час увидеть, во что превратился тот, кто некогда был другом?
Царев равнодушно пожал плечами и кивнул солдату в кепи, вытаскивающему одной рукой из кармана грубую грязно-коричневую веревку.
- Свяжите его покрепче.
Ох, как я это не люблю... А кто любит? Не для того придумано. Чтобы убедиться, конечно, на своем опыте не пробовал, как-то было у меня подозрение, что первый же раз станет и последним, поэтому насчет "попробовать" избегал всеми способами, какие знал, и думал, что никогда такого не допущу. Выходит, ошибался.
Когда веревка туго стянула мои запястья, обвив их подобием нелепого, довольно комичного кокона, штык от моей груди, наконец, отодвинулся.
- Поговорим? - осведомился Царев. - И место удобное - на версту ни души. Принесите-ка мой патефон, - велел он.
Исчезнувший на минуту красноносый экземпляр, завернутый в дамскую шаль, появился с тяжелым ящиком и водрузил его на стол. "Неужели он и правда везде его с собой таскает?" - вяло подивился я. Мне припомнились кое-какие слухи о Цареве и его патефоне, которые я считал уже враньем, но, похоже, тут было не до вранья... Удивительно, но плохо мне от припоминания этих слухов не стало. Все равно, хуже уже некуда. Бывшие в доме солдаты успели вытащить какие-то мелочи из карманов Вишневецкого, забрали некоторые его вещи, в том числе и револьвер, а заодно уволокли и мои планшет и шашку, отцепив и ножны. Остальное пока не тронули, мой разряженный револьвер Царев велел отдать ему, потом небрежным жестом приказал всем убираться и закрыть за собой дверь.
- Если узнаю, что кто-то подходил к дому ближе, чем на три шага, или смотрел в окно, пристрелю на месте, не разбираясь, как обычно, - предупредил он. Его подопечные удалились чуть не на цыпочках. В том, что пристрелит, у них явно никаких сомнений не было. У меня, впрочем, тоже.
Царев, продолжая в правой руке держать маузер, откинул левой крышку патефона и задумчиво посмотрел на меня.
- Помирать, так с музыкой? - спросил он с легкой нехорошей улыбкой. - Садись. И положи руки на стол перед собой, чтобы я все время их видел.
Он ногой чуть пододвинул мне табурет, на котором прежде сидел Вишневецкий. Тело его все еще лежало возле стола. И под стол и под табурет затекали темные струйки крови. Я сел, стараясь не задеть и не потревожить мертвого. Его присутствие я не мог не ощущать постоянно, просто не удалось бы отвернуться, чтобы не видеть его хоть краем глаза. Дышалось после удара штыком все еще так себе.
Царев сел напротив и принялся заводить ручку патефона. Затем поставил иглу на пластинку.
- Не люблю, когда подслушивают. К тому же, музыка сглаживает некоторые неприятные моменты, - пояснил он. Вытащил австрийский штык-нож, положил его, обнаженный, на стол, положил рядом свой маузер, а затем и мой пустой револьвер.
- Давно не виделись, - заметил он под звуки захрипевшего Венского вальса.
- Это верно, - признал я.
- Ты, наверное, слышал обо мне.
- Не то слово.
- Да и я о тебе наслышан.
- Что обо мне можно было слышать интересного?
Он взял нож, потрогал кончик, лезвие, покрутил, и положил на место.
- Немного, но все-таки. Офицер для особых поручений, при Ставке, а прежде, в десятой армии, у Маркова. За несколько месяцев сорвал моим друзьям несколько операций, не скажу, что значительных, но кому такое понравится? Так что, было бы гораздо лучше, если бы ты был на нашей стороне, а не на другой. Это было бы как-то всем полезнее. Особенно тебе, для здоровья. Что скажешь?
- О чем?
- О моем предложении.
- Так это было предложение?
- Разумеется. И, на мой взгляд, вполне любезное. Что молчишь? Не веришь?
- Да не то, чтобы.
- В каком смысле?
- Как ты это себе представляешь?
- Вполне обычно.
- Для кого?
- Для человека в безвыходном положении, который, тем не менее, может еще оказаться кому-то полезным.
- Ты всем такое предлагал?
- А знаешь, нет, - усмехнулся он. - Потенциальная полезность - такая вещь, которая свойственна отнюдь не всем. Так что, к чему рассыпать бисер перед свиньями? Что это ты так смотришь на нож?
- Ты уверен, что я не смогу до него дотянуться? Руки-то у меня связаны не за спиной.
- Уверен, конечно, - сказал он снисходительно. - Да и зачем? Вокруг дома еще двенадцать человек. Виноват, одиннадцать. Одного ты застрелил. Представляешь, что они могут сотворить, если только я позволю им до тебя добраться?
- Не представляю. А твой пистолет?
Царев с кривой улыбкой чуть отодвинулся от стола.
- Если тебе не жаль свою голову, попробуй.
- А какой смысл теперь что-то жалеть?
- Я ведь тебе уже сказал, что твоя смерть мне не нужна. Может, и тебе тоже? - Он крутанул волчком на столе мой револьвер. - Разряжен. В нем была одна-единственная пуля, но выстрелил ты не в себя, в отличие от того идиота, что лежит теперь под столом.
- Он не идиот, - возразил я сквозь зубы. - Что еще ему оставалось делать? Разговаривать с тобой? О чем? Да и нам с тобой говорить не о чем.
- Вот тут ты ошибаешься! - сказал он куда жестче, чем прежде, будто внутри него самого лязгнул затвор, и, опершись на локоть, резко надвинулся над столом вперед. - Куда разлетелись галки из гнезда? В большинстве случаев угадать нетрудно, но не хочется гадать. И наверняка ведь есть какой-то план, как им действовать дальше, и ты его знаешь. Так может, поделишься, по старой дружбе?
- Старый друг не всегда все еще друг, - сказал я после нескольких секунд, в течение которых мы яростно мерялись взглядами.
Царев помолчал, потом вздохнул с деланным смирением.
- На что ты надеешься? На то, что, все по той же отвергаемой тобой старой дружбе, я тебя не трону? Вот это напрасно.
- Напрасно ты думаешь, что я на что-то надеюсь. Я видел, что оставалось, когда вы кого-то схватывали.
- А-а, - протянул Царев. - Видел. Ну, конечно. Тогда, может быть, ты надеешься на то, что я убью тебя быстро?
Вот тут я промолчал. Вальс перестал играть, и на какое-то время воцарилась полная тишина. Лишь снаружи доносились возбужденные грубые голоса. Похоже, он сказал правду - их там не меньше десятка, просто толкаться тут не хотели, вернее, было пока не велено.
- "Легкой жизни я просил у Бога, легкой смерти надо бы просить". Я угадал, - сказал он, процитировав давно забытого во всех остальных строках Тхоржевского, когда музыка вновь заиграла. - И вот это - тоже напрасно.
- Нет, - сказал я, обнаружив с досадливым недоумением, что голос почти пропал, и на всякий случай мотнул головой, если за музыкой он меня не расслышал. - Я надеюсь, что если ты и разорвешь меня на кусочки этим ножом или как-то еще, то, по крайней мере, сделаешь это сам, и глумиться не станешь. Хотя бы не позволишь другим. Ведь что-то человеческое в тебе должно было остаться.
- Человеческое? А ведь там, за стенами, тоже люди.
- Ты знаешь, о чем я говорю.
- Знаю. Ты знаешь, что случилось с нашим старым знакомым Вяземским?
- Да. Я видел.
Царев задумчиво взвесил в руке мой пустой револьвер, смеряя меня отрешенным взглядом сквозь прищуренные веки.
- И все-таки, ты выстрелил не в себя. Если это было малодушие, назвать его так в наше время язык не поворачивается.
- Как бы ни называлось. Может, и так. Но, по-моему, если уж драться, так до конца. И последнюю пулю - врагу.
Царев кивнул на Вишневецкого.
- А он так не думал.
- Он здраво оценивал свои шансы. И не в его возрасте позволять себе становиться игрушкой для какого-то сброда.
- Для сброда. О, как ты высокомерен. Ну, а ты?
- Ты сам выбил шашку у меня из руки. Все могло кончиться иначе.
- Думаешь, ты бы заставил их убить себя в бою?
- Я бы постарался.
- Но не так, так эдак, все равно все могло кончиться так же.
- Что ж, могло. Всегда есть риск. Война есть война.
- Верно. Значит, если призадуматься, я ничего тебе не должен.
Даже если и не думать.
- Как знаешь, - процедил я.
- Жаль, - сказал он. - Я предлагал тебе жизнь. - Погремев чем-то в кармане, он извлек оттуда горсть разнокалиберных патронов и высыпал их на стол. - Ага, эти как раз от нагана, пригодятся... - Он начал неспешно заряжать мой револьвер. - Значит, отказываешься?
- А до тебя дошло только сейчас?
Он с легкой насмешкой вскинул глаза.
- О, вижу, нервишки потихоньку доходят. Сиди, или я выстрелю тебе в плечо. У меня-то пуль сколько угодно. Пара выстрелов, и ты не сможешь шевельнуться.
Стиснув зубы, я пару раз глубоко вздохнул, беря себя в руки.
- А помнишь, тогда, в университете, ты так прославлял демократические принципы, - вдруг снова заговорил он. - Свобода, равенство, братство, всеобщее избирательное право... Ты и "Марсельезу" пел по-французски. Все это теперь забыто?
Меня поразил тон, каким это было сказано, уже не насмешливый, печальный. Хотя, как я так резко различал интонации за хрипами патефона, не знаю. Нервы?
- А разве не забыты твои принципы? Самодержавие, православие, народность? Хотя, "народность", кажется, еще осталась?
- Нет, - покачал он головой.
- Нет - не осталась?
- Нет - не забыты.
Еще один вальс отыграл. Мы подождали, пока не заиграл следующий.
- Не забыты, - продолжил он, как мне показалось, напряженно. - По крайней мере, не самодержавие. Это монархия предала меня. Власть не может быть слабой, от этого все беды. Власть должна быть сильной.
- Поэтому ты застрелил человека, который тобой командовал?
- Поэтому. Потому, что он смирился с тем, что произошло в феврале, и предал свою присягу. Я хотел уйти к хану Нахичеванскому, задумавшему поднять восстание, но тот слишком быстро передумал.
- Он был и ни при чем. Это его начальник штаба Винекен затеял. Тот, что застрелился через несколько дней.
- Теперь уже все равно.
- Значит, вот как это было.
- Именно так.
Я немного помолчал, раздумывая. Да, конечно, так кое-что вставало на место, какой-то кусочек мозаики, но каким чудовищным образом...
- Я не считал, что то, что тогда происходило, было дурно, - сказал я.
- Конечно, - усмехнулся он. - Может, еще и "Марсельезу" продолжал насвистывать.
Я не стал уточнять, что меня вполне, или даже больше всего устроила бы просто конституционная монархия, он это и так знал.
- Может быть. Поначалу.
- А потом.
- Какая разница, что потом?
- Я подозревал, что ты будешь одним из тех, кто огорчился, что Учредительное Собрание не состоялось.
- К тому времени все уже было хуже некуда.
- И сделали это люди, подобные тебе, верящие в демократические свободы, и прочую чушь несусветную.
- А не подобные ли тебе? Верящие только в силу?
- Я верю не только в силу, а в то, что только сила может создать и поддерживать покой и порядок, закон, внутри которого каждый знает, что ему делать, а не только стремится урвать у соседа место под солнцем и подмять под себя слабого. Главное назначение власти - защищать слабых.
- И ты веришь, что они будут защищать слабых?
- А больше некому.
Патефон снова замолк, и Царев перевернул пластинку.
- Что молчишь? - спросил он.
- А что я могу сказать?
- Ты все еще веришь в свободу?
- Все еще.
Царев подхватил нож и ловко, играючи, ткнул кончиком в веревку на моих руках.
- Самое время.
- Ладно, смейся. Ты и начал с того, что застрелил одного за эту веру.
Он пожал плечами.
- Ты, все-таки, другой случай, - сказал он почти миролюбиво.
- Это еще почему?
- Ты был таким всегда, и не изменился. Помнишь, прежде это нашей дружбе не мешало. Я помню, как однажды ты распутывал меня из колючей проволоки после одного идиотского сражения, в другой раз выволок из-под обстрела, из разрушенного снарядами дома, и не просто вытащил, а заметил, что у меня перервало артерию и перетянул ее ремнем. Иначе, мы могли бы сейчас и не разговаривать. Я вечно попадал в какие-то переделки.
Все мы попадали. И по собственной глупости и молодости, и не по собственной, и потому, что просто невозможно было не попасть.
- Я тоже попадал. Тогда ты меня вытаскивал и, бывало, заслонял собой. Было, но было слишком давно. Ты сам сказал, что ничего мне не должен. И был прав.
- Только не надо меня уговаривать разделаться с тобой. Я сам скажу, когда будет пора.
Эти слова попали в паузу между вальсами. И прозвучали так громко, что их услышали снаружи. Кто-то засмеялся, если можно назвать смехом такой придурковатый гогот. Я поморщился.
- Демократ, - усмехнулся Царев. - Ты не любишь людей. "Что такое человек в этом гордом смысле слова? - Склонный к честности мошенник, склонный к жалости убийца", - продекламировал он. - Это ведь ты когда-то сочинил. Помнишь?
- Не вижу в этом ничего оскорбительного для людей. Обычный реализм. - Я кивнул на воображаемое пространство за дверью. - А это что - все люди, каких можно представить? Это лишь часть народа, какой-то огрызок, который вы выдаете за единственное лицо человечества, и который можно держать на цепи или спускать с нее по своему усмотрению на кого заблагорассудится. Ты их тоже презираешь, но вряд ли жалеешь, для тебя они просто пушечное мясо.
- А для тебя - предмет сокрушенных вздохов? Что-то не верится. После более чем трех лет мясорубки в окопах смешно говорить о пушечном мясе.
- Как раз не смешно.
- Ладно не будем об этом.
- А о чем?
- О том, что если раньше ты об этом не думал, то подумай сейчас. Мы снова можем быть друзьями. Эта трижды... нет, тысячу раз проклятая затея с буржуазной революцией, все равно провалилась. А идеалы, которые ты исповедовал, есть и здесь.
- Их там нет.
- Открой глаза, и увидишь.
- Если и есть, то совсем не так, как мне бы того хотелось.
- Весь мир не совсем таков, как нам хочется. Но мы можем попробовать его переделать.
- Вот именно.
- Мертвец - уже никогда и ничего не изменит.
"И не узнает, что его дело проиграно", - вспомнил я слова Вишневецкого.
- Если так будет полагать каждый, и все время менять направление, то и вовсе ничего не выйдет, - ответил я.
- Каков же тогда выход, по-твоему?
- Война. Так же, как и всегда на этом свете. До конца дойдут те, или другие.
- Или никто.
- Если истина - посередине, выходит, истина - посредственность, - пробормотал я задумчиво. - Может, она и останется.
- Что за чушь ты городишь?
- Мне она тоже не нравится. Поэтому, судя по всему, мы и выбираем крайности.
Царев поднял мой уже заряженный револьвер и, со щелчком взведя курок, прицелился мне в голову.
- Крайности? И насколько же - крайности?
- До конца, - ответил я. Не уверен, что на самом деле хотел сказать именно это, или что именно так думал. Но другого ответа просто не было. Особенно, если глядеть при этом в револьверное дуло.
- Жаль, - сказал Царев. - Я думал, ты не безнадежен, раз не застрелился. Тебе сейчас страшно?
Сперва я решил, что не собираюсь отвечать на этот вопрос, но после того, как мы пару секунд упорно смотрели друг другу в глаза, почувствовал, что назревший ответ совершенно меня не волнует.
- Страх должен быть смешан с надеждой. Он сродни осторожности. Когда думаешь, что можно чего-то избежать, но остерегаешься при этом ошибиться. Не самый скверный случай. Вот только есть ли в этом смысл?
- А с чем смешан ужас?
- С крайним отвращеньем, и категорическим неприятием происходящего.
- Значит, ты не ощущаешь категорического неприятия к происходящему?
- По крайней мере, с тобой я еще разговариваю.
- Понятно. Кажется, это из какого-то учебника по психологии? - уточнил он, снова кладя револьвер на стол.
- Не припомню. Даже если это там было.
- По-моему, не из Джэмса.
- По-моему, тоже. Тем более, что это была моя книга, я бы помнил.
На пару секунд мы задумались над этим, как это ни абсурдно, вполне серьезно.
- Нет, не Джэмс, - покачал он головой.
- Думаю, что нет.
- Все проще. Холодная, жирная, пропитанная кровью грязь, Большая Берта, удушающие газы, и пулемет "Максим". Кому после них нужен Джэмс?
- Не представляю.
- Да... А помнишь нашу детскую забаву? Когда мы учили про войну Алой и Белой розы, читали Шекспира, и выбирали разные стороны. Весь класс разделился на две партии. Я выбрал Алую розу. А почему ты тогда выбрал Белую?
Вот это вспомнил... Я едва удержался от улыбки.
- Потому, что она хоть чего-то стоила. А Ланкастеры, Алая роза, были уже совершенно нежизнеспособны, и страдали от этого все, не только они.
- Нежизнеспособны? Да что ты говоришь. Отчего же вышла такая долгая война?
- Не такая уж долгая, я бы не стал считать Тюдоров, это просто следующая история.
- Все равно долгая. И жестокая. Ведь на стороне законной династии были закон, порядок, традиции...
- И, не говоря уже о бездумной внутренней политике, проигранная Столетняя война, перешедшая затем в гражданскую. Мы свою войну тоже проиграли, пусть не Столетнюю, зато Великую. Такие в пятнадцатом веке никому не снились.
- Почему же теперь ты не хочешь стоять за силу, которая могла бы собрать все оставшиеся силы в кулак?
- Потому, что сила кулака - это низко. И выбрать сторону властолюбивых и беспринципных подлецов и авантюристов, это то же самое, что вместо той или иной "розы" выбрать Джека Кэда.
- Тут ты не совсем прав. У Кэда не было ни плана, ни силы. Он был обречен. Времена меняются. Меняются формы и проявления принципов.
- Может быть. Может быть, тогда, мы остаемся всегда на месте, а вот зато сами принципы пляшут вокруг?
Он приподнял брови, чуть улыбнувшись.
- Знаешь, Юрий, в этой мысли что-то есть. Флюгер, как бы он ни вертелся, остается на своем стержне, а вот ветер дует то один, то другой. Дерево никуда не уходит от своих корней, а время года заставляет его то зеленеть, то сбрасывать листья. Но меняются только времена года. А дерево - всегда на своем месте.
- Если его не пересадят, или не спилят.
- Но это уж оно сделает никак не само по себе.
Царев пару секунд смотрел на меня молча и пронзительно, под очередную паузу на пластинке.
- Порой мы забываем, что были друзьями, а порой, кажется, забываем, что мы враги.
- Я не забываю. И не верю, что ты что-то забываешь.
- Ты прав. Наверное. Ведь кое в чем мы очень похожи. Мы оба хотим спасти то, что нам дорого, так, как мы это понимаем. А дорого нам, по сути, одно и то же, хотя и по-разному. И стоять на этом, или, может, нам только так кажется, до самого конца. К добру ли, к худу ли. Нет, точно - к худу. Потому, что мешать мы будем друг другу до самой гробовой доски. И подумай только, сколько народу поляжет с нами, от таких, и из-за таких как мы, если одна сторона не уничтожит другую скорее при удобном случае. Раз ты не с нами, мне придется тебя уничтожить, потому, что превращать это в бесконечную игру - глупо, даже подло по отношению к нашему Отечеству. Хотя, казалось бы, что такое один человек? Один ничего не сделает. Но если так рассуждать, то сперва один, потом другой, и врагов разведется слишком много, чтобы их потом одолеть. В одном царстве ни к чему быть более чем одной силе. Если разделится царство само в себе - не устоит царство то.
- Не поздно ли?
- Для тебя - поздно. А для меня - еще нет.
Он спрятал маузер в кобуру и снова поднял мой револьвер. На этот раз я понял, что он выстрелит. Вспомнив прошлое, какие-то пустяки, мы уже достаточно попрощались. Пора кончать с сантиментами. Что ж, не так уж все это было и плохо.
- Прощай, - сказал он. - И все же, жаль, я думал, ты не безнадежен.
Прогремел выстрел. От близкой вспышки у меня заслезились глаза. В ушах зазвенело. Висок обдало горячим ветром. Но, черт возьми, он меня не убил. Выстрелил мимо. Так что теперь?
С глухим тяжелым стуком, похожим на звук падения, он резко воткнул нож глубоко в столешницу передо мной, почти меня задев, потом поднялся все с той же странной улыбкой, что я не раз видел у него за этот час, положил мой револьвер рядом со мной, снял иглу с пластинки, закрыл крышку патефона, щелкнул застежками футляра, и, подхватив его за ручку, как ни в чем не бывало, пошел к двери.
С застарелой недоверчивостью мне пришла в голову жутковатая мысль, что он все-таки решил напустить на меня своих людей. Но зачем тогда он оставил мне оружие? С каким-то подвохом? Пока он выходил, я мог бы даже его застрелить, если только с патронами было все в порядке. С тем, что вышиб щепки из стены - вопросов не было - он был в порядке.
У самой двери он обернулся, загадочно подмигнул, и вышел, сразу захлопнув за собой дверь.
- Пошли, - скомандовал он тоном, не допускающим обсуждений. - Бросим здесь эту падаль. Этот сарай - все равно что гроб.
- А что так тихо-то было? - спросил кто-то. - Он что, сам все сказал, что надо?
- Вот именно. Абсолютно все.
- Кишка у них у всех тонка, - послышался знакомый голос "гонявшегося за австрияком" разведчика.
Во мне вяло шевельнулось что-то похожее на гнев, но тут же улеглось. Разве я и впрямь не был сейчас мертвецом, которому все равно, что о нем говорят? Скорее, стоило бы рассмеяться.
И через несколько минут, когда затихли удаляющиеся шаги, воцарилась полная, звенящая тишина.
Я никак не мог поверить, что все это произошло на самом деле и, как мне показалось, долго еще сидел, не двигаясь, и напряженно думая. Даже не знаю, о чем - так бывает, когда мысль, как взгляд, упирается в одну точку и задерживается на ней надолго, сосредоточенно, но, - хоть, может быть, так только кажется, или я просто лукавлю сам перед собой и не хочу признаваться в том, о чем думал, - безрезультатно. Рядом лежал остывший, окоченевший труп Вишневецкого.
Разве кто-то из нас сошел с ума? Никто. Просто мы сами порой не ведаем, что творим, оставаясь в здравом уме и твердой памяти. Просто не можем все ведать, не всезнающи. А хоть бы и ведали...
"Эх, Георгий, куда же тебя занесло?.." - пробормотал я и сам почувствовал всю фальшь этого вопроса. Вправе ли я его задавать? Жутко жить в мире, в котором никогда не ясно, что и к чему именно приведет. Да и когда все слишком ясно - тоже мерзко. Как же это выносить? Просто. Или никак. Мой взгляд снова упал на мертвого генерала. Вот он, один из выходов из положения. Приемлем он для меня? Пожалуй, нет. Неважно, насколько он приемлем для кого-то другого. И если брать не один-единственный случай, а всю моду эпохи, чуть что, чтобы сохранить лицо и честь, пускать себе пулю в лоб, далеко не всегда тогда, когда это единственный выход, несмотря на давний христианский запрет, - скорее, так, как делали римляне, бросаясь на мечи и вскрывая себе вены. А пока они бросались и вскрывали, рядом бесчинствовали Нероны и Калигулы, и когда слишком много честных людей сами себя истребили, Римская Империя в конце концов пала, хоть и была уже христианской. Может быть, само это падение было сродни одному большому подспудному самоубийству?
Не об этом ли и говорил Царев, сказав, что полагал, что я еще не безнадежен, раз не застрелился? Хотя, возможно, в этом просто повинен мой дед - священник?
Но скорее, повинна случайность? Быть может, мой отец - врач, из-за которого я знал, что надо делать с разорванной артерией. И ей, этой артерии, было совершенно наплевать на все прочие принципы. Жизнь выбирала жизнь, и тут все было просто. Хоть это бывает далеко не всегда, ведь у жизни память короткая, как и она сама. Но иногда - бывает. И ведь, черт побери, в этом нет никакой морали...
А может, все дело было в том, что на самом деле все мы все равно, что покойники, и нас даже незачем убивать по-настоящему? "Бросим здесь эту падаль". И пусть прошлое хоронит своих мертвецов?..
Да черта с два!..
Наконец я перерезал веревку ножом и проверил барабан револьвера. Полностью заряжен, лишь одно пустое гнездо. Когда я входил сюда, все было с точностью до наоборот.
Быть может, стоило предположить, что Царев поступал так всегда, и только затем таскал с собой свой патефон, чтобы никто не мог толком подслушать, о чем именно он ведет разговор, и что именно происходит? Но, увы, все было не так. Он не зря был известен как безжалостный палач, а музыка, говорят, помогала ему сосредоточиться и не отвлекаться, он действительно не любил, когда его подслушивали, еще было известно, что он "не любит драматизировать", и потому тоже заводит музыку. Незаглушенные крики его раздражали, наслушался уже три года в окопах. И пару своих знакомых, убитых именно им, я уже видел - зрелище не из тех, что хочется повторить. Иначе, может быть, и не поверил бы молве.
Но кем бы он ни был, теперь это пустое гнездо в барабане - всегда для него.
Если, конечно, будет выбор.
13-18.8.05
Black Lion Duke
Примечание:
"жоржик с веником" - солдатский Георгий с лавровой ветвью на ленте, награда для офицеров периода Временного правительства, награждение происходило "по приговору солдат".
На главную
Black Lion Duke
|